• A
  • A
  • A
  • АБB
  • АБB
  • АБB
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Опыт чтения

В этом выпуске о своих любимых художественных и научных произведениях, а также о книгах, полезных в преподавании, рассказывают Мария Майофис, Алексей Васильев и Павел Нерлер

Художественная книга

Мария Майофис, доцент школы культурологии факультета гуманитарных наук

По первому образованию я филолог, и филологу все-таки трудно говорить об одной-единственной любимой художественной книге. Из книг, оказавших на меня влияние – и в профессиональном, и (главное) в личностном смысле, – я бы назвала три ряда произведений. Первый – хронологически самый ранний; это книги, повлиявшие на меня в самые первые годы моего самостоятельного чтения: исторические приключенческие романы. Трилогия о мушкетерах Александра Дюма, романы Вальтера Скотта, «Камо грядеши» Сенкевича, «Спартак» Джованьоли – все эти книги были прочитаны еще в начальной школе, и я довольно быстро стала понимать, что рассказывают они не о Древнем Риме, не о средневековой Англии, не о Франции XVII века, а о том времени, когда жили и творили авторы этих романов: о Британии 1810–1820-х годов (Вальтер Скотт), Франции 1840-х (Дюма), Италии 1880-х (Джованьоли), разорванной между тремя державами Польше 1890-х (Сенкевич)... В каком-то смысле мой детский модус чтения уже многое говорил о моих сегодняшних профессиональных интересах: мне не просто важно было видеть в литературе форму исторической памяти и способ интерпретации истории, – эти книги научили меня такому типу чтения.

Второй ряд произведений связан с моим чтением подросткового периода. Оно пришлось на поздние годы перестройки, когда в Советском Союзе стала печататься и обсуждаться ранее запрещенная литература, в том числе и та, что рассказывала о сталинских репрессиях, ГУЛАГе, последующей адаптации бывших заключенных: «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург; художественная проза Солженицына и стоящий на границе литературы и историографии «Архипелаг ГУЛАГ»; «Факультет ненужных вещей» Домбровского. Тогда до меня впервые стали доходить простые вещи: человек может героически сопротивляться далеко не только на войне, подвигом может быть простое несогласие с большинством и сохранение в себе человеческого начала тогда, когда никто или почти никто сохранять его не готов. Тогда же я стала много думать о том, как сложно будет тем, кто не прошел лично через опыт лагерей, принять и осмыслить прошлое сотен тысяч своих соотечественников, да и просто оплакать погибших. Оглядываясь назад, могу сказать, что за те тридцать лет, что прошли со времени моего первого чтения этих книг, я постоянно возвращалась к этим размышлениям – иногда продвигаясь вперед, иногда кружа на месте.

Наконец, третий ряд произведений связан с моим уже университетским опытом чтения модернистской прозы – американской, немецкой, французской. Романы Дос Пассоса, Дёблина, Гессе убедили меня в том, что существуют изобретательные и одновременно чем-то очень простые эстетические средства для передачи сложных процессов взаимодействия человеческого сознания и бессознательного, бессобытийности или разреженной событийности человеческой жизни…

 

Алексей Васильев, профессор департамента общей и прикладной филологии факультета гуманитарных наук

В детстве я очень любил исторические романы. И собственно говоря, в итоге выбрал профессию историка, историка культуры. Первое сильное впечатление на меня произвели Александр Дюма и Вальтер Скотт. Я прочитал «Трех мушкетеров», наверное, когда учился в 1-м классе, примерно лет в восемь. От Дюма я довольно быстро перешел к Вальтеру Скотту. И Вальтер Скотт мне понравился даже больше – вероятно, потому, что он был не только писателем, но и историком. И, как все историки-романтики, стремился реконструировать мировоззрение человека другого времени, исторический фон эпохи. Тогда я всего этого не знал, но я очень чувствовал эту его интенцию, желание погрузить читателя в атмосферу эпохи, чтобы ты не просто наслаждался приключенческим сюжетом, а увидел и ощутил мир таким, каким его видел и ощущал человек далекого, для Вальтера Скотта и для меня тем более, времени. С этой точки зрения, для меня формообразующим романом явился «Айвенго». Позже я узнал, что это образцовый исторический роман, из которого, собственно, и вырос жанр исторического романа. Вот этот особый подход к истории как к истории человека, истории человеческого чувства, человеческого мышления меня очень покорил. А то, что всё это было «зашито» в авантюрном сюжете, для ребенка имело, конечно, огромное значение. Я был еще очень юным, начинающим читателем. В первую очередь я, как и все, читал приключенческую, фантастическую литературу. Там акцент делался на фабуле, приключениях, сражениях, тайнах, загадках и т.п. У Вальтера Скотта тоже все это было, но если мы возьмем его «Квентина Дорварда» или «Айвенго», то они начинаются с довольно подробной экспозиции эпохи. То есть сначала он объяснит, где мы вообще находимся, что вокруг происходит, о чем здесь люди думают, что они чувствуют. И меня сначала удивило, что, оказывается, бывает и такая литература, а потом еще и увлекло. Позже я узнал, что это свойство поэтики романтизма, а сам романтизм – направление, с которого в значительной степени началась историческая антропология: историческими предшественниками современной научной исторической антропологии действительно были романтики. Но это все уже потом, а вначале было художественное впечатление.

Наконец, тем, что в итоге из меня получился не просто историк, а историк-полонист, то есть историк польской культуры, я обязан не в последнюю очередь еще одному историческому романисту – Генрику Сенкевичу и его популярному роману «Крестоносцы». Как я тоже не сразу узнал, это действительно самый популярный роман у польского читателя. С него и началось мое знакомство с польской историей.

Я впервые столкнулся с тем, что интересная, захватывающая история бывает не только где-то в Западной Европе – в Англии, во Франции, но и гораздо ближе к нам.

Наверное, тут же уместно будет назвать имя четвертого романиста. Это Алексей Константинович Толстой с его романом «Князь Серебряный»: в сущности, это те же «Три мушкетера», но на материале российской истории XVI века. Вот Алексей Толстой и Генрик Сенкевич научили меня в детстве тому, что у Восточной Европы тоже есть остросюжетная история, которой может оказаться интересно заниматься. В ней тоже действуют яркие личности, происходят крупные исторические события. В ней есть динамика, есть драма. «Крестоносцы» – это роман, посвященный одному из наиболее драматических сюжетов польской истории. Опять же, уже после я узнал, что роман был написан на рубеже XIX–XX веков, когда Польши не существовало как государства. И роман Сенкевича служил средством психологического укрепления, своеобразной психологической компенсацией для поляков, угнетенных той ситуацией, в которой они находились; как говорил сам Сенкевич, «я писал для укрепления сердец». Этот роман был самым популярным романом в Польше в период оккупации во время Второй мировой войны. То есть он все время выполнял важную психотерапевтическую функцию. На меня в детстве он тоже оказал такое духоподъемное воздействие, что с этого момента история Польши мне стала интересна. А когда я узнал, что Польша, то есть историческая Речь Посполитая, – это огромная территория, чья история тесно переплетена с историей России, меня заинтересовала уже история всего региона Центральной Восточной Европы.

Затем у меня возник уже взрослый, научный интерес к этой теме. Я начал заниматься проблемами культурно-исторической памяти и национальной идентичности. И в какой-то момент у меня эти звенья соединились: теоретический интерес к памяти, идентичности и любовь к польской культуре. Я подумал: боже мой, Польша – это же такой прекрасный материал для изучения роли исторической памяти и идентичности в истории страны. Страна, которой просто не существовало более ста лет и которая тем не менее возродилась. Которая переживала очень драматические периоды своей истории и каждый раз возрождалась. За счет чего, что ее возрождало? Это интересная тема: какую роль историческая память играет в жизни любого общества. И тут, конечно, вспомнился Сенкевич и актуализировались какие-то другие знания о польской культуре.

 

Павел Нерлер, директор Мандельштамовского центра департамента общей и прикладной филологии факультета гуманитарных наук

Вне времени и возраста заданный вопрос не имеет смысла. Если же считать (а я так считаю) определяющим для ответа стыковой возраст школы и университета, то главными моими книгами были «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова, «Алые паруса» и «Бегущая по волнам» Александра Грина, а еще «Zoo, или Письма не о любви» Виктора Шкловского. Все они – о феномене любви, в ее разных и всегда чудесных ипостасях и ракурсах. Все шлифовали эстетику восприятия, формировали мироощущение, а до некоторой степени и черты характера, если понимать под ним тот сплав урбанистического скептицизма и романтического оптимизма, которым пользуюсь до сих пор. Кстати, сильнейшее впечатление произвел «Бах» Альберта Швейцера, явивший с наглядностью ту поучительную ретроспективу, ту синусоиду посмертных взаимоотношений даже такого гения, как Бах, с его слушательской аудиторией (тоже ведь о любви).

Отдельно, особняком – поэзия: в старших классах это Маяковский, Асеев и Кирсанов, а с первого же курса – Мандельштам, которому эти леваки с первого же раза, вчистую и навсегда проиграли мой внутренний баттл.
обственные книги «Con amore. Этюды о Мандельштаме» и «Осип Мандельштам и его солагерники».

Генрик Сенкевич
Генрик Сенкевич
culture.pl

Академическая книга

Мария Майофис

Это была не монография, но сборник статей. В 10-м или 11-м классе школы мне впервые попала в руки книга Ю.Н. Тынянова «Поэтика. История литературы. Кино», подготовленная к печати М.О. Чудаковой, А.П. Чудаковым и Е.А. Тоддесом и вышедшая в свет в 1977 году – через год после моего рождения. Эта книга поразила меня тогда и продолжает поражать сейчас совершенно уникальным сочетанием качеств. Во-первых, я увидела, как один ученый может сочетать столь широкие интересы – от узкоспециального стиховедения до устройства киноповествования. Во-вторых, оказалось, что возможно, хотя и очень сложно, создавать масштабные историко-культурные концепции в достаточно коротких текстах. В-третьих, я буквально кожей почувствовала, как можно получать удовольствие от чтения чрезвычайно сложного по смыслу текста, если этот текст написан стилистически прозрачно и четко структурирован. Last but not least: довольно значительную часть этой книги составляют набранные мельчайшим шрифтом примечания, которые раскрывают обстоятельства создания той или иной статьи, ее связь с научными дискуссиями тех лет, когда она писалась, с другими – осуществленными и неосуществленными – замыслами автора... Короче говоря, я увидела тогда, что помимо истории культуры можно изучать еще и историю науки, и это занятие ничуть не менее увлекательное. Книга Тынянова, которую и тогда, и сейчас среди коллег-филологов принято обозначать аббревиатурой ПИЛК, до сих пор считается образцовой и по подбору текстов, и по качеству их подготовки к печати, и по кропотливости комментаторской работы, проделанной составителями.

 

Алексей Васильев

Когда я думаю над этим вопросом, мне все время приходит в голову одно и то же. Будучи студентом, курсе, наверное, на третьем я прочитал «Апологию истории» Марка Блока. И она действительно на меня очень сильно повлияла, потому что благодаря ей я увидел, что существует совершенно необычный (может быть, для меня тогда) способ заниматься историей. Все-таки традиционно на исторических факультетах преподавали политическую историю: политическую, военно-политическую, дипломатическую и т.д. И вдруг я открыл Марка Блока и прочитал, что история – это наука, которая занимается не тем, в каком году родился или умер какой король. А история – это наука, которая занимается человеком во времени. И в истории никаких других фактов, кроме фактов человеческой психологии, вообще не существует. То есть можно рассуждать об экономических, политических, климатических и каких угодно предпосылках, которые на нас влияют, но в конечном итоге действие в истории совершает человек, и все эти факторы должны быть пропущены через его душу, сознание, то, что у историков школы «Анналов» называется ментальностью. Единственное, что важно для историка, – понять того человека, которого он изучает, не выставляя ему оценок. Это до сих пор любимое занятие многих историков и политиков – давать оценку историческим событиям. А Марк Блок в специальном параграфе говорит об этом так: наградной лист надо убрать подальше, а вместо него достать лабораторную тетрадь. Если вы историк, ваша задача – не раздавать оценки людям прошлого: вы им не учитель, – а понять, почему они поступали так, а не иначе, что у них было в голове, как они видели мир. И тут, конечно, для меня сыграл роль Вальтер Скотт и вся романтическая традиция историзма. Опять же, только потом я узнал, что действительно Марк Блок, школа «Анналов» вообще считали историков-романтиков – Жюля Мишле, Вальтера Скотта – своими предшественниками. Так что «Апология истории» Марка Блока заставила меня серьезно задуматься и пересмотреть свое понимание того, что такое история. В то время я занимался экономической, хозяйственной историей, а эта книга меня переформатировала в историка культуры, историка знаковых, символических сфер общественной жизни.

Марк Блок, в общем, никогда не претендовал на создание научного метода в строгом смысле этого слова. Он обучал «ремеслу», как он сам это называет, ремеслу историка. А это то, что тебя учит, переворачивает твой взгляд, поворачивает твое мышление. То есть ты читаешь, скажем, источник по хозяйственной истории и вдруг задаешься вопросом: а как представлял себе реальность человек, который так думал о хозяйстве? И точно ли он представлял себе реальность так, как ты это понимаешь? Уместны ли, например, современные экономические категории для понимания того, что он думал о мире, когда, например, для него слово «экономика» означало примерно то же, что оно означало для Аристотеля, то есть домоводство, а вовсе не то, что оно означает для тебя сегодня. То есть он учит тебя думать несколько по-другому. Это не то чтобы Метод, в «немецком» смысле этого слова: вот тебе метод – делай так и так. А Марк Блок просто прививает тебе иной, антропологический, взгляд на прошлое и на человеческий мир вообще.

 

Павел Нерлер

Ну, тут все просто. Я по первой профессии географ, и на геофак МГУ я после школы шел совершенно сознательно и с энтузиазмом. География прочно была моим любимым предметом, на городских олимпиадах по ней я был неизменно в числе победителей. И это все потому, что в школьные еще годы я зачитывался (и заслушивался) Михаилом Ильиным, автором замечательных книг и радиоигры «Путешествие по любимой Родине», во многом предопределивших мой выбор географии как профессиональной стези. Их герои – и, соответственно, ведущие – дуэт корабельного юнги Захара Загадкина и корабельного кока Антона Камбузова, придуманный Михаилом Ильичом нам, школьникам, на радость и зависть.

А еще я был в восторге от «Большого советского атласа мира» и от «Морского атласа»: в обоих в конце были перечни географических названий – бесценные при отгадывании «географических диктантов» от Ильина. «Устроился» я с этим так: со мною в классе училась Наташа Журкова, внучка Трофима Лысенко, а у них дома были оба эти атласа. Так что два раза в месяц я как штык ходил к ним в Дом правительства, усаживался за огромным столом и, разложив эти томины, пролистывая их хрустящие и громыхающие страницы, утыкался в перечни топонимов в конце и целиком зарывался в эти столбцы в поисках разгадки диктантов.

Норман Дэвис
Норман Дэвис
radiopolsha.pl

Книги и студенты

Мария Майофис

Курсы, которые я преподаю в школе культурологии, в основном связаны с культурной теорией и историей культуры. Мы читаем со студентами не художественные произведения, не публицистику, не мемуары, а именно исследования. Тем не менее мне кажется важным обсуждать не только содержательные аспекты этих книг, но и то, КАК они написаны: их стиль, структуру, композицию, способ представления авторского «я», если речь идет об истории или антропологии, то представленный в тексте тип наблюдения над историей или современностью. Именно поэтому я люблю давать для обсуждения новаторские – по стилю, продуманности интеллектуального сюжета, способам коммуникации с читателем – тексты: книги и статьи Клиффорда Гирца, Роберта Дарнтона, Карло Гинзбурга, Ханса Ульриха Гумбрехта. Среди отечественных авторов в этом ряду я назвала бы прежде всего Сергея Козлова (его замечательная книга «Имплантация. Очерки генеалогии историко-филологического знания во Франции» недавно вышла в свет и скоро, надеюсь, займет достойное место в учебных программах гуманитарных специальностей), Илью Виницкого, который постоянно ищет приключенческое и игровое начало в истории культуры и сам воплощает его в своих научных текстах, Михаила Ямпольского, Андрея Зорина, Олега Проскурина... Иными словами, разговор о моих любимых научных книжках всегда оборачивается разговором об академическом письме, о том, как можно одновременно придумывать новые концепции, разрабатывать сложный исторический материал и при этом писать ясно и увлекательно.

 

Алексей Васильев

На этот вопрос не очень легко ответить, потому что я веду разные курсы, разные дисциплины. Если говорить о курсах, связанных с польским сознанием, польской культурой, польской идентичностью, то тут я обычно рекомендую книгу Нормана Дэвиса «Сердце Европы», которая, кстати, появилась в русском переводе. Она была написана еще в начале 1980-х по-английски английским историком Норманом Дэвисом, который учился в Кракове и является, наверное, самым крупным и самым известным историком Польши непольского происхождения. Это небольшая книжка, в которой он попытался очень сжато описать не столько историю Польши (хотя у него есть и огромная история Польши, насчитывающая более тысячи страниц, называется «Игральная доска Бога»), сколько некие узловые пункты польской ментальности, польской идентичности, польского исторического сознания. То есть его интересовала не история Польши как процесс, а тот след, что эта история оставила в сознании поляков. «История второй степени», как сказал бы Пьер Нора.

Если мы берем курсы, связанные с регионом Центральной Восточной Европы, то тут я часто рекомендую книжку Ларри Вульфа «Изобретая Восточную Европу». Он показывает, каким образом создается, изобретается регион. Как необходимость создания самоидентичности приводит к тому, что ты начинаешь создавать вокруг себя другие идентичности. В частности, он показывает, как Западная Европа придумала Восточную для того, чтобы самой стать Западной. В общем, это такое полезное умственное упражнение, которое позволяет увидеть за привычными и самоочевидными понятиями и явлениями культурные процессы конструирования реальности. Понять, что в истории культуры не существует ничего данного, естественного, что такие категории, как периодизация, хронология, географические рамки, – все это историко-культурные конструкты. Когда, как, зачем, почему они возникают, – эта книжка учит задаваться такими вопросами.

И третья книга – немножко забытая сегодня, но, с моей точки зрения, очень полезная – «Персидские письма» Шарля Монтескьё. Я рекомендую ее студентам не в связи с какой-то конкретной дисциплиной, а в связи с общей установкой культурно-антропологического, историко-антропологического мышления. Монтескьё все знают как классика философии и теории государства и права. Но часто забывают, что славу ему принесло именно это небольшое сочинение, которое было в его время суперпопулярным и бесконечно переиздавалось. Именно за «Персидские письма» его приняли во Французскую академию. Это произведение породило целый литературный жанр так называемых «экзотических писем». После него появилась масса подражаний: всякие китайские, японские, перуанские письма. А собственно говоря, что здесь интересного? Здесь впервые возникает интеллектуальный прием, который впоследствии у русских формалистов получил название «остранение», но придумал его Монтескьё. Часто какие-то научные вещи появляются в художественной форме раньше, чем потом они будут сформулированы учеными. Монтескьё придумал двух воображаемых персов, которые приезжают в Париж. И он показывает жизнь Парижа, Франции, Европы глазами того, на кого европейцы привыкли смотреть как на экзотического Другого. То есть персы, конечно, это представители «экзотического Востока», на которых европейцы обычно смотрят как на таких туземцев. А в этой книжке «туземцами» показаны французы, увиденные глазами этого Другого. То есть фактически Монтескьё учит приему иронического остранения, представлению о том, что даже твоя собственная жизнь, которая кажется тебе нормальной, естественной, обычной, может быть проблематизирована, подвергнута такому остраняющему взгляду, деконструирована и сделана объектом изучения. И вот этому остранению и отстранению, которые необходимы любому исследователю, тем более если он изучает историю, культуру, а особенно если он изучает свою историю и свою культуру, привычный ему собственный мир. Потому что, если ты занимаешься XII веком, увидеть иное, другое не так уж сложно. А вот когда ты занимаешься Россией XXI века, это гораздо сложнее, потому что ты в ней живешь. И для тренировки этого исследовательского взгляда я часто рекомендую студентам прочитать «Персидские письма», тем более что это просто хорошая литература.

 

Павел Нерлер

Я не так уж и много общаюсь со студентами лоб в лоб, предпочитаю аспирантский уровень и коллегиально-индивидуальный разговор, отчего, готовя и выпуская книги, будь то географические, исторические или филологические, всегда имею в виду именно этот штучный «сегмент». Судя по откликам, более других востребованы: в географии – книги Исаака Маергойза и Вениамина Семенова-Тян-Шанского, моего учителя и моего любимца, а также мой личный двухтомник («Территориальные структуры – урбанизация – расселение: теоретические подходы и методы изучения» и «Географические арабески: пространства вдохновения, свободы и несвободы»), в истории – «Жертвы двух диктатур», «Не по своей воле», «Свитки из пепла» и «Историомор», а в литературе – критические издания Мандельштама и Лившица, а также собственные книги «Con amore. Этюды о Мандельштаме» и «Осип Мандельштам и его солагерники».

 

20 января