Tas nav skolai, bet dzīvei mēs mācāmies
Этот выпуск посвящен латышскому языку. О его особенностях, опыте обучения, влиянии на еговосприятиезнакомства со страной, культурой, академической средой носителей языка рассказывают Ирина Савельева, Светлана Баньковская и Елена Рождественская.
Ирина Савельева, директор Института гуманитарных историко-теоретических исследований имени А.В. Полетаева
Как ни странно, с латышским языком я впервые столкнулась дома. Папа и бабушка по-латышски часто говорили по телефону, практически каждый день и подолгу. Папа беседовал с коллегами и аспирантами, он преподавал на историческом факультете в Латвийском государственном университете. Этот факультет имел только латышское отделение. Бабушка болтала со своими «девочками», которыми она заведовала в Госбанке, у нее в отделе в основном работали латыши. Только сейчас осознала, что, живя в Риге, в детстве больше всего латышскую речь я слышала именно у себя дома, и этот язык вошел в мою жизнь через мою абсолютно не латышскую семью. Надо сказать, что столкнуться с языком коренного населения в столице советской Латвии было не так легко. Безусловно, это был язык местных жителей, но латышские дети даже в детском саду говорили по-русски. Детские дворовые компании также общались на русском. В государственных учреждениях говорили на русском языке.
Люди, настроенные неприязненно к советской власти и, наверно, говорившие исключительно по-латышски, находились вне круга моего общения, а в целом у местного населения была ориентация на знание русского языка. В известных мне смешанных семьях преобладал русский язык, дети учились в русских школах. Знала я и латышские семьи (правда, это были люди из номенклатуры), которые старались отдавать своих детей в русские школы, чтобы впоследствии детям проще было поступить в московские вузы, сделать карьеру. У нас в школе учились обе дочки первого секретаря ЦК Латвии и другие дети партийных руководителей рангом пониже.
В русских школах латышский язык преподавался с четвертого класса, мы занимались им два раза в неделю и старательно, хотя скорее для школы, чем для жизни. Я помню учительницу латышского языка – молодую и симпатичную Эрну Юльевну. Никакого пренебрежения к предмету не было. Впрочем, в Риге к любому изучаемому в школе предмету относились с немецкой серьезностью. Тем не менее выучить латышский только в школе было практически невозможно. Точно так же как в школе невозможно было выучить любой другой язык – английский, немецкий, французский. Жизненные обстоятельства не требовали от нас знания иностранных языков, в том числе и латышского. Я знаю много русских, живших в советской Латвии, которые не выучили этот язык ни в школе, ни в жизни вплоть до 1990-х годов. Взрослые, приехавшие в Латвию, в массе своей не хотели предпринимать дополнительных усилий, ведь даже на рынке продавцы худо-бедно говорили по-русски. Пресловутого «погружения в языковую среду» не происходило. После школы я поступила в МГУ и уехала из Риги навсегда.
И читала я на латышском крайне редко. Могу перечислить по пальцам все, что я прочитала в своей жизни на латышском языке. Во-первых, почти ежедневно я читала латышскую вечернюю газетуRīgas balss, которая появилась в 1950-е годы и воспринималась с энтузиазмом как отголосок прежней буржуазности (репортерские колонки с происшествиями, минимум официоза, объявления, поздравления). Газета выходила по вечерам, ее покупали по дороге с работы или специально выходили из дома в киоск, особенно мужчины. Я ее читала, потому что в газетном подвале всегда был какой-нибудь детектив или приключенческий роман с продолжением. Во-вторых, я тогда довольно часто читала стихи латышских поэтов, это было время увлечения современной поэзией повсюду, в том числе и в Риге. Сейчас помню только Ояра Вациетиса, он, кстати, был известен еще и тем, что перевел с русского языка романМ.А. Булгакова «Мастер и Маргарита». Латышская поэзия мне нравится, впрочем, поэзия нравится мне на всех языках, на которых я могу читать. В-третьих, я, конечно, прочитала две папины книги на латышском языке: «Baltijas mužniecība laikmetu maiņā» (Rīga, Zinātne, 1986) и «Nacisms. 1919–1933» (Rīga, Zvaigzne, 1989). Первая, об остзейцах, была переведена с русского, а вторая написана и издана только на латышском. Читала я также книги о латышских художниках первой половины XX века, потому что они мне нравились. И последнее, что я прочла совсем недавно, – это книга брата нашего соседа, известного рижского адвоката Александра Бергмана, который прошел гетто и лагеря. Она называется «Записки недочеловека». На русском ее было невозможно найти, мне принесли экземпляр из Музея гетто. Книга замечательна не только страшной историей выживания, но и строгим, «криминалистическим» взглядом автора. Он пишет лишь о том, что видел, с оговорками по поводу слухов, собственных догадок и эмоций. Я читала всю ночь.
Мне кажется, что латышский язык довольно простой для освоения. Фонетика не требует усилий. Падежных форм много, но нет большого количества глагольных времен, т.е. грамматика гораздо проще. Синонимический ряд небольшой. Мне кажется, что это язык с очень скромными заимствованиями из других иностранных языком, даже исторически самых влиятельных – немецкого и русского. Латышский избегает калькирования, изобретая новые слова для новых явлений. Возможно, это объясняется тем, что движение за развитие национального языка и региональной культуры началось в конце XIX века. Театр, литература – важные составляющие борьбы за национальное своеобразие в течение последнего века. Однако в последние годы все же появилось много англицизмов, что связано с мобильностью, интернетом, ориентацией на Европу.
Мне всегда нравился латышский театр, со времен детства. Каждый год я смотрела практически все спектакли в Национальном и Художественном театрах. И сейчас стараюсь попасть на спектакли Нового рижского театра (Алвиса Херманиса). В Москве билеты на него стоят очень дорого, в Риге цены невысоки, но все распродано на месяцы вперед. В Риге были и хорошие русские театры, и драматический, и Театр юного зрителя (из него и вырос в 90-е Новый рижский театр с латышской труппой), где режиссером был Адольф Шапиро, он сейчас работает в Москве (ставит в МХТ). Советская Латвия была передовым регионом в области музыки, эстрады, хореографии, живописи, кинематографа, но все эти формы культуры мало связаны с языковой средой.
В 1970-е годы мы три или четыре года снимали дачу у латышской семьи, у меня уже была дочка. Вот в этой семье все говорили по-латышски, я даже не знаю, могли ли они говорить по-русски. Поскольку мы там жили месяца три в году, я прекрасно разговорилась. Все тонкости самовыражения на латышском языке и умение пошутить стали мне доступны именно там. Когда я ездила в Ригу в 1990-е годы к родителям, говорить на латышском языке было уже необходимо, и я говорила по-латышски (общаться на русском стало не вполне прилично). После 2010 года я начала снова часто бывать в Риге и поняла, что по-латышски говорить теперь необязательно: вся сфера обслуживания ориентирована на русскоязычных туристов, которых в современной Латвии очень много.
Сегодня латышский – единственный государственный язык Латвии, и русскоязычное население очень неплохо овладело им в последние годы. Латышский язык, как и любой другой, можно освоить, если есть необходимость, желание и среда. За ним не стоит огромное наследие, как за немецким или французским, он не открывает окно в мир, как английский или испанский, но может быть полезен человеку, интересующемуся прибалтийским регионом и латышской культурой. Для меня же латышский язык – в первую очередь люди, годы, жизнь.
Светлана Баньковская, профессор кафедры анализа социальных институтов департамента социологии факультета социальных наук, ведущий научный сотрудник Центра фундаментальной социологии
Я не выбирала латышский. Просто родилась в Риге. Так получилось, что с раннего детства, до того, как родители получили отдельную квартиру, мы жили вместе с остзейской немкой, которая за мной присматривала, пока родители работали. И разговаривала она со мной то по-немецки, то по-латышски. Позже я учила латышский в школе, поскольку в советских школах изучали национальный язык со 2-го класса как обязательный предмет. Но реальная необходимость в знании латышского возникла в университете. В Латвийском госуниверситете практически все факультеты имели русский параллельный поток, а философское отделение русского потока не имело, поэтому лекции читали на латышском и в группе общались по-латышски. Это было, пожалуй, самое серьезное столкновение с языком, потому что, несмотря на девять лет изучения латышского языка в школе, мое знание языка оставалось на минимальном уровне. В Риге в советское время т.н. двуязычие по большей части выражалось в сосуществовании двух языковых сред (шестьдесят процентов населения говорило по-русски), которые где-то пересекались, а где-то оставались независимыми друг от друга. Поэтому были все условия для освоения другого языка, но была и возможность без него обходиться. В университете же я освоила язык настолько, что больше не испытывала никаких сложностей ни в письме, ни в аудировании, ни в разговорной речи.
Специальных усилий для изучения латышского языка я не предпринимала. Помогало просто живое общение, чтение, слушание лекций. Вдобавок ко всему, конечно, изменился сам круг общения: поначалу было такое ощущение, будто открылся целый мир, который всегда был рядом, но оставался незамечаем.
Можно было бы сказать, что специфика обучения латышскому связана со спецификой самого языка. Латышский язык – один из немногих языков, принадлежащих к семейству балто-славянских и группе балтийских. Таких языков осталось всего два: латышский и литовский. Был еще третий – прусский, но он уже вымер. Эти языки схожи с древнеславянским языком по базисной лексике. (Вопрос о «балто-славянском единстве» до сих пор обсуждается языковедами.) Иногда даже возникало ощущение, что ты погружаешься на какие-то уже давным-давно забытые уровни собственного родного языка (в латышском, например, Россия называется по имени славянского племени кривичей, которое жило рядом с этими балтийскими племенами; она так и называется Krievija – «страна кривичей»).
На латышский язык повлияла деятельность немецких пасторов-реформаторов, которые практически создали латышский письменный язык. Получился интересный гибрид балто-славянского с немецким. Заимствования в латышском – это главным образом славянизмы и германизмы. Особая роль в создании литературного латышского принадлежит т.н. младолатышам (с середины XIX века), представителям национального пробуждения, которые серьезно поработали и над научной терминологией в латышском языке. Само слово «наука» (zinātne) было произведено как неологизм от слова «знать» (zināt).
Эта гибридность зачастую служит подспорьем (а может, и причиной) для подвижности, изменчивости культурного контекста социальной и политической жизни. Своеобразная языковая и культурная маргинальность (в социологическом смысле этого слова) латышской культуры одними рассматривается как достоинство и преимущество, другими – как существенный изъян и «тормоз» национального развития. И в этих спорах неизменно присутствует и вопрос о языке (о чистоте языка).
Так, например, в первой самоопределившейся советской Латвийской республике (продержавшейся около года) было аж три государственных языка – латышский, русский и латгальский.
Язык, как известно, – это средство, форма научного производства. Я не вижу, как язык мог бы влиять на постановку собственно проблемы (если только язык не выступает в качестве предмета исследования). Как правило, серьезные социальные ученые владеют минимум двумя, тремя, четырьмя… такими инструментами. Язык может переводить эту проблему, отшлифовывать, переформулировать, но в самой постановке, я так думаю, участвуют иные факторы, не языковые.
Понятно, что всякая наука, даже социальная, стремится к универсализму. Поэтому всякое национальное, локальное ограничение выступает здесь минусом и препятствием. Специфика Латвии совершенно очевидно связана с ее промежуточным положением между Европой и Россией, здесь всегда были восприимчивы к разнородным культурным, религиозным и политическим влияниям. Деление по национальному признаку далеко не всегда имело универсально решающее значение и предсказательную силу. И конечно, это сказывалось и на социально-научной среде, которая всегда была более разнообразной, чем в сравнительно более монокультурных республиках.
Благодаря немецким пасторам, которые приводили латышский язык в литературную форму, закрепилась традиция в тех случаях, когда для какого-то термина не достает латышского эквивалента, переводить его через немецкий или в первую очередь сверяться с немецким. А в немецком языке для социальных наук недостатка в терминологии, как правило, нет. В последнее время получила распространение английская транслитерация с характерными для этого языка флексиями, ударениями и так далее.
Вообще говоря, за последние десятилетия, как мне кажется, существенно изменилась языковая среда в Латвии, причем совершенно неожиданным для меня образом. В то время, когда я училась на философском факультете, латышская интеллигенция предпочитала держать своих детей в провинции, потому что там сохранялась более чистая языковая среда, не подвергавшаяся столь мощному давлению русскоязычной среды, как это было, например, в Риге. Поэтому на этот чисто латышский факультет поступали интеллигентные дети из провинции, не все из которых владели русским достаточно хорошо (хотя бы чтобы понимать заезжих лекторов или философские тексты на русском). Мне казалось, что уж теперь, когда никто не обязывает латышей изучать русский язык и нет никаких стимулов для его развития, он ужмется, усохнет и исчезнет из латышской среды. Во всяком случае, молодежь, родившаяся после 1991 года, точно будет владеть русским хуже. А оказалось – все наоборот. Нынешние молодые латыши владеют русским языком гораздо лучше, чем их сверстники в советское время. У них более богатый лексический запас и хорошее произношение.
После окончания университета я еще десять лет проработала в местном Институте философии и права. Там на латышский переводили довольно много научных текстов. Практика сравнительно-переводческого анализа на основе множественных переводов (как правило, с русского и с других европейских языков) была само собой разумеющимся делом. Благодаря такому сравнительному анализу мы даже иногда пересматривали и русский перевод. Происходил настоящий языковый диалог, который позволял иногда превратить работу над переводом в серьезное и продолжительное исследование, с научными обсуждениями, спорами и находками. И это касалось не только философских, теоретических текстов, но в не меньшей мере и различного рода опросных инструментов в эмпирических социологических исследованиях. (Получение адекватного опросника на двух языках, позволяющего избежать систематических ошибок, связанных с неточностями перевода, – довольно трудоемкая задача со множеством итераций, которая, однако, оттачивает и чувствительность к нюансам другого языка, и не только научного). Этот опыт в своей научной карьере (да и в жизни) я считаю весьма ценным и стараюсь его приумножать по мере возможности.
Елена Рождественская, профессор кафедры анализа социальных институтов департамента социологии факультета социальных наук
Я родилась и выросла в Риге, переехав в Москву уже после окончания университета. Влияние матери на выбор образования было решающим. Она часто гуляла со мной по Старой Риге и рассказывала об архитектурном стиле неоготики главного университетского здания на бульваре Яна Райниса. Ее профессия журналиста и образ жизни были встроены в культурную жизнь города. Например, когда по весне открывались вернисажи в мастерских городских художников, мы еще детьми их постоянно посещали. В нашей семье была особая политика в отношении языков. Старший брат брал уроки английского у бывшей фрейлины двора Брагинской, матери того самого сценариста. Его акцент затем оценили в институте. Средний брат – уроки английского и японского. Последний преподавал директор Научной академической библиотеки в Риге, собравший вокруг себя узкий кружок японистов. Для меня были приглашены две домашние учительницы, сначала немецкого, затем французского. Поэтому влияние матери было безгранично более зримым. Она структурировала мечты и амбиции детей, занимаясь ли химическими опытами со старшим сыном в подвале нашего чудесного дома в стиле арт-нуво, либо восстанавливая самостоятельно, изучив учебник печного дела, камин из изразцов болотного цвета в моей комнате, либо создавая привычку к филармонии и Домскому собору с его органными концертами, променадами по Юрмальскому взморью в любую погоду. Но сейчас я готова переоценить сдержанность отца, его душевные качества, потому что понимаю, что его вклад был просто иной.
Как, вероятно, уже стало ясным, перспектива высшего образования уже была решена. Был выбран философский факультет. Социологии как отдельной специальности еще не существовало. Я решила, что в процессе учебы мне станет яснее, что меня увлекает. В университете существовал формат историко-философского факультета, где преподавали как на русском, так и на латышском. Но официально образование на нашем факультете велось на латышском. Нас, русских студентов, было всего двое, поэтому учеба в группе латышей требовала и знания языка, и умения культурной адаптации. Атмосфера была интересной. Остальные студенты были в основном детьми латышской номенклатуры и интеллигенции, которые впоследствии заместили кадры в период перестройки и суверенизации Латвии, став послами, поэтами, теледеятелями, предпринимателями, политиками (самого националистического толка). Здесь, на факультете, произошло открытие социологии, поскольку этот предмет вел молодой амбициозный преподаватель, вернувшийся из долгой стажировки в Штатах. Училась я хорошо, параллельно работала на кафедре прикладной социологии, открывая с удивлением другие социальные миры, например мир завода, как в случае исследования на заводе ВЭФ (электротехника) или Огрском трикотажном комбинате. Образ жизни был почти богемный. Зарплата и стипендия позволяли съездить в Питер на уикенд, например на выставку Энди Уорхола или просто в мастерскую к знакомым художникам. Учиться было легко и интересно. Название моего диплома, наверное, отражает эти метания-искания: «Понятие бездны в социологической концепции Достоевского». Сейчас оно кажется смешным.
Итак, школьные сочинения по Достоевскому ввели меня в его мир уже по-взрослому. Волновала проблема богооставленности и богоборчества, в переводе на социологический – аномии и ценностного вакуума. Эта тема пришлась на пору моего взросления и знакомства с самиздатовской литературой. В 16 лет я открыла для себя Солженицына и Оруэлла, зачитываясь ими в экспресс-режиме, поскольку эти книги давали буквально на дни мои продвинутые московские друзья. Достоевский же меня привлек не внешним тоталитаризмом, а перспективой внутреннего – предлагая наказание за мысль преступную. А термин бездны как внутреннего хаоса был противопоставлен внешнему социальному порядку, классическому социологическому сюжету, но у Достоевского приобретавшему теократический характер.
Двуязычие в Латвии – среда обитания, поэтому вхождение было погружено в повседневность, которая постоянно имела режимы переключения в зависимости от того, с кем нужно общаться. Кстати, норма многоязычия отражалась на газетных объявлениях еще в 30–40-е годы. Например, в строке в газете «Ищу няню к ребенку с тремя языками» имелись в виду латышский, немецкий, русский. Круг друзей и коллег родителей, затем моих сокурсников всегда состоял из русскоязычных и латышей. Разумеется, школу я окончила русскую, правда, теперь она является латышской в рамках кампании перевода большей части русскоязычных школ в латышские. Но высшее образование я получила на факультете, строго следящем за политикой языка. Надо сказать, что такой политика Латвийского университета была всегда. Если вспомнить знаменитые свободные тридцатые годы, время буржуазной Латвии, то тогда пропорции латвийских научно-преподавательских кадров были приблизительно следующими: на 500 с хвостиком латышей приходилось около 30 немцев, 10–11 русских и минимум иных национальностей. Поэтому курс на латышский язык был жестким.
Правда, некоторые русские университетские звезды, получившие образование в Петербурге или Тарту, фрондировали и читали на русском, а экзамены принимали на немецком. А звезды действительно были. Латвия славилась своей юридической школой. В частности, там преподавали Василий Синайский, Владимир Буковский, Александр Круглевский. Философия была довольно слабой и вторичной. Тем не менее я все равно помню своих преподавателей. У нас вели занятия колоритный преподаватель классической немецкой философии Зариньш, Лайзан, эстетик Целма, Розеннвалдс, демограф Звидриньш. Социологию преподавал латвийский русский из семьи староверов Иванов, а также Эдвард Ожиганов, который и внес обновление в провинциальный мирок латвийской социологии благодаря своему непревзойденному умению иронично донести социальный анализ в эзопову эпоху и, конечно, знакомству с новейшей социологической литературой.
Важным моментом была социализация в латышской группе студентов, среди которых я и моя сокурсница были единственными с русской идентичностью. Оговорюсь тут же о качестве так называемой балто-славянской идентичности, отличие которой понимаешь тогда, когда есть возможность погрузиться в иной советский культурный контекст. Итак, латышский мир был не только языковым фоном, но и особым типом смешанной культуры, в которой приветствовалось любопытство и интерес к другому. Меня всегда восхищала широкая массовая песенная культура Латвии. Ежегодный культурный эвент – праздник Лиго – всегда сопровождался концертом под открытым небом на Песенном поле. Представьте, как это могло звучать: сводный хор из десятков народных коллективов со всех уголков Латвии поет вместе что-то из национальной классики. Тело нации в эти минуты имеет четкую протяженность, транслируя чувство единения и массового экстаза. Или студенческие вечеринки, когда стартует песенный марафон, который обнаруживает невероятное количество национальных песен в актуальной памяти, заметьте, молодежи. Надо ли говорить, что наши студенческие встречи, сдачи экзаменов сопровождались дискуссиями о ближайшем будущем, о статусе национальных республик, о сложном прошлом, роли сталинизма в нашей общей истории и т.д. Сокурсники были очень разных политических взглядов – от вроде аполитичной поэтессы Аманды Айзпуриете до ультранационалистичного Мариса Гринблатса, впоследствии министра образования и науки в латышском сейме. Это было время вызревающих перемен и солидарности русскоязычной интеллигенции с латышами. К сожалению, после суверенизации Латвии возобладала потребность новой этнократии в усилении культурной рестриктивной политики вплоть до учреждения языковой полиции. За время этой внутренней холодной войны были утрачены практически все научные связи, и теперь мы общаемся только на зарубежных конференционных площадках на английском. Латвия стала для меня просто локальной родиной и предметом ностальгических воспоминаний.