• A
  • A
  • A
  • АБB
  • АБB
  • АБB
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Deutsch

Nicht für die Schule, sondern für das Leben lernen wir

 

Новый год мы начинаем новым проектом. На смену городам приходят языки. Живые и мёртвые, искусственные и естественные – мы поговорим о самых разных языках, которые сегодня звучат в стенах университета. Нам кажется важным рассказать обо всём его языковом многообразии.

Студентом изучая иностранный язык и рассуждая на этом языке о бытовых условиях жизни какой-нибудь вымышленной семьи, описанной в учебнике, вы, вероятно, представляли себе, как делали первые шаги в освоении этого языка те, кто уже является признанным специалистом в данной области. Мы решили приоткрыть завесу тайны и попросили их рассказать о том, как складывалась история их взаимоотношений с тем или иным иностранным языком.

Особый интерес представляет знакомство со страной, культурой, академической средой носителей языка, а также влияние языка на постановку и описание научной проблемы.

Первые рассказы о языках появились на страницах «Академической среды», сейчас все эти истории, ответы на вопросы – в нашем новом приложении «Языки Вышки».

 

Deutsch 2

Во втором выпуске, посвященном немецкому языку, о его особенностях, опыте обучения, общения с иностранными коллегами, написания научных статей, практиках перевода рассказывают Пётр Резвых и Виталий Куренной.

 

Пётр Резвых, доцент школы философии факультета гуманитарных наук, ведущий научный сотрудник ИГИТИ А.В. Полетаева

Как ни странно, осваивать немецкий язык я начал достаточно поздно. Моим первым иностранным языком был английский, я с увлечением осваивал его в старших классах, а на первом курсе философского факультета МГУ зачитывался английской и американской литературой – Джойсом, Фолкнером, Хаксли. Потребность в освоении немецкого языка пришла уже на старших курсах вместе с увлечением немецкой философией XIX века – Шеллингом, Гегелем, немецкими романтиками. Однако я долгое время не решался начать его изучать: пугала репутация немецкой грамматики, якобы неизмеримо более сложной, чем английская. Перелом наступил после поступления в аспирантуру: я собирался писать кандидатскую о позднем Шеллинге, и для того, чтобы просто прочесть необходимые источники, без немецкого было не обойтись. Мне повезло: совершенно случайно я получил возможность записаться в начинающую группу немецкого языка при Греко-латинском кабинете Ю.А. Шичалина, которую вел замечательный преподаватель Вадим Павлович Иерусалимский. Благодаря ему я быстро преодолел первые трудности и постепенно начал читать, а потом и переводить тексты немецких философов, научную литературу. Очень полезным оказался для меня совет, который, как рассказывают, давал студентам В.В. Бибихин: ежедневно понемногу читать лютеровский перевод Библии. Это, как выяснилось, очень помогает и освоить широкий спектр базовой немецкой лексики, и привыкнуть к разным грамматическим формам, и почувствовать красоту и пластичность немецкого языка. Именно через лютеровскую Библию я постепенно дорос и до чтения художественных текстов – Гёте, Шиллера, Новалиса, Рильке. А вот впервые говорить по-немецки с носителями языка мне пришлось в довольно экстремальных обстоятельствах. В 2000 году меня пригласили на организованную немецкими коллегами в России совместную конференцию, где я собирался читать доклад о Шеллинге по-русски. Но когда оказалось, что перевод присланного мною текста, подготовленный организаторами явно в авральном порядке, мало чем напоминает оригинал, я понял, что, если я хочу быть правильно понятым, нужно говорить по-немецки. Пришлось читать перед немецкоязычными слушателями получасовой доклад (хорошо, что все аккуратно выписанные немецкие цитаты из Шеллинга я догадался взять с собой!). Все прошло удачно, причем в ходе выступления я неожиданно для самого себя стал употреблять выражения, которые всего несколько раз встречал в читанных мною текстах – видимо, в условиях сильного стресса активизировались скрытые ресурсы памяти. После этого я навсегда преодолел психологический барьер, хотя при разговоре по-немецки у меня еще и сегодня иногда такое ощущение, будто я съезжаю с горы на лыжах и должен внимательно следить за трассой, чтобы не упасть в конце спуска.

Когда в 2000 году я в качестве студента Российско-германского колледжа при Университете Карлсруэ впервые оказался в Германии, для меня это было настоящим шоком, ведь при чтении я осваивал в основном научный и философский лексикон, а в словаре повседневности ориентировался очень слабо. Поэтому, например, в первые недели я с большой пользой для себя проводил время в немецких супермаркетах: они служили мне наглядными словарями, где, подержав ту или иную вещь в руках, можно тут же прочесть на ценнике, как она называется. Именно тогда я особенно ясно понял, насколько прав был поздний Витгенштейн, настаивавший, что язык – это не картина реальности, а форма жизни. В контексте повторяющихся ситуаций, в которых приходится действовать, те или иные обороты речи усваиваются гораздо быстрее и тверже, чем при знакомстве с ними в аудитории. Пока мы не находимся в стране изучаемого языка, смысл многих выражений остается для нас смутным не потому, что мы не понимаем значений слов, а потому, что мы не знаем, какая практическая реальность за ними стоит. Чем разнообразнее ситуации, в которых оказываешься, тем шире становится твой языковой горизонт: обращаясь к знакомому за помощью в ремонте велосипеда, волей-неволей узнаешь наименования инструментов, запчастей и технических операций, а в процессе спора с квартирной хозяйкой по поводу суммы оплаты за отопление довольно быстро начинаешь разбираться в финансовой и юридической лексике. По мере того как я знакомился с разными частями Германии, немецкий язык представал передо мной еще и в удивительном разнообразии диалектов, у каждого из которых своя мелодия, свой характер, свое обаяние. Позже, во второй половине 2000-х годов, когда я сотрудничал в комиссии по изданию сочинений Шеллинга, произошел еще один важный сдвиг. Участвуя в семинарах, где читались и обсуждались классические и современные философские и литературные тексты, обучаясь методам обработки рукописного материала, я все больше открывал для себя историческое измерение языка, ведь с конца XVIII – первой половины XIX века немецкий изменился очень сильно, так что всякий раз, наблюдая контраст между классическим и современным немецким, я узнавал что-то новое и о том, и о другом. Одновременно я начал активно читать и слушать в аудиозаписях немецкую литературу, все глубже постигая, сколь многое в ней неподвластно даже самому искусному переводу. Думаю, именно понимание непереводимости того, что непереводимо, рождает любовь к чужому языку. Поэзия Фридриха Рюккерта, Христиана Моргенштерна, Эриха Фрида, Роберта Гернхардта; проза Жан-Поля Рихтера, Иеремиаса Готтхельфа, Германа Броха, Петера Хертлинга; эссеистика Иоганна Георга Гамана, Роберта Вальзера, Ханса Блюменберга – и не только они сами, но и беседы о них с немецкими коллегами и друзьями – давали мне возможность всякий раз по-новому ощущать себя внутри немецкого языка, как внутри природной среды с неповторимыми и бесконечно разнообразными оттенками состояний.

Для гуманитария от того, на каком языке пишется научное исследование, зависит очень многое. Конечно, ученому, интерпретирующему немецкие тексты и реалии, гораздо легче и естественнее двигаться внутри немецкой грамматики, лексики и фразеологии. Сам материал помогает развернуть в ходе анализа заключенные в нем смысловые возможности. К тому же автор, апеллируя к определенному культурному и научному контексту, о котором по умолчанию предполагается, что потенциальным читателям немецкого текста он знаком, может не разъяснять многое из того, что в русскоязычном потребовало бы развернутых комментариев. Однако очевидно, что при работе с русскоязычным материалом все наоборот: интерпретируемый текст или документ нередко оказывается труден для перевода, а то, что для русского читателя было бы само собою ясно из контекста, немецкоязычному приходится специально растолковывать. Та же проблема и с понятийным инструментарием. Философам, да и вообще ученым, склонным к построению обобщающих теорий, как известно, очень помогают некоторые особенности немецкого словообразования, способствующие выражению максимально абстрактных смыслов, – возможность соединять несколько корней в одно слово или превращать в существительное любую часть речи (не только глагол, но даже предлог или частицу). Но они же иногда сильно затрудняют приведение русско- и немецкоязычной терминологии в однозначное соответствие друг с другом. Кроме того, когда пишешь по-немецки, приходится быть куда более осмотрительным и точным в выборе формулировок и способов аргументации. Например, система немецких модальных глаголов принуждает автора учитывать весьма тонкие различия в степени силы или слабости выдвигаемых гипотез или вероятности допущений, а формы сослагательного наклонения – строго разграничивать логическую, реальную и контрфактическую возможность, которые так часто смешиваются в русском. В силу всех названных и множества других причин просто механически перевести свою русскую статью на немецкий или немецкую на русский никогда не удается: по ходу дела неизбежно возникает множество новых проблем, для решения которых иногда приходится проводить дополнительные исследования, так что в конце концов все равно получается текст, существенно новый как по форме, так и по содержанию.

 

Виталий Куренной, профессор, руководитель школы культурологии факультета гуманитарных наук

Мой основной иностранный язык – немецкий. Учить я начал, правда, только после того, как поступил в МГУ. Немецкий язык является, конечно, основным, если мы говорим о современной философской теории, а это и было сферой моих исторических интересов. На философском факультете немецкий язык преподавала Инна Алексеевна Архипова, которая, к сожалению, ушла из жизни несколько лет назад. На занятиях мы читали и разбирали уже довольно трудные тексты – Мартина Хайдеггера и Теодора Адорно. Но тут я бы хотел поговорить не о своем опыте переводчика и даже не о каких-то жизненных аспектах, связанных с живым знакомством с немецкоязычной культурой. Мне хотелось бы обратить внимание на проблему перевода в ее фундаментальном культурологическом и философском значении.

В современной проблематике философии и исследованиях культуры вопрос о переводе – один из центральных. Вообще на развитие современной философии и культурологии можно посмотреть как на развитие именно проблемы перевода. Достаточно вспомнить знаменитую гипотезу лингвистической относительности Бенджамина Ли Уорфа и Эдварда Сепира, которая говорит, что различные языки различным образом структурируют восприятие мира, а значит, их носители живут в разной реальности. Тем самым американские лингвисты популяризовали в XX веке ту идею, которую немецкий философ Фридрих Шлейермахер в начале XIX века выразил таким образом: «Каждый человек находится во власти языка, на котором он говорит. Он сам и все его мышление суть творения языка». В современной аналитической философии вопрос о переводимости находится в самом центре философской дискуссии. Например, вокруг этой проблемы выстроена фактически вся философия Вилларда Ван Ормана Куайна – наиболее значительного американского философа второй половины XX века. Куайн не считал проблему переводимости неразрешимой, но полагал, что стремление к точности перевода выступает скорее как регулятивное требование, а не как нечто окончательно достижимое. Вокруг этой же проблемы строится теория науки Пола Фейерабенда, выдвинувшего провокационный тезис о несоизмеримости научных теорий: теории оперируют разными онтологиями, а значит, их нельзя просто сравнить путем процедур верификации или фальсификации.

Но проблема перевода намного шире, особенно в нашей стране, которая в целом является страной догоняющей модернизации, а значит, заимствует, переводит множество концептов, идей, всевозможных схем и так далее. Например, в языке Пушкина еще нет слова «культура», то есть весь горизонт его деятельности находится вне нашего современного представления о культуре как особой сфере. Понятие Kulturgeschichte (история культуры) до 1870-х годов на русский язык переводится все еще как «бытовая история». Только в эпоху Серебряного века понятие «культура» обрело устойчивое значение в русском языке, для чего потребовалась в том числе значительная философская и переводческая работа, например появление такого уникального международного проекта, как «Логос» – «Ежегодник по философии культуры», который оказал огромное влияние не формирование русского философского языка.

На всю историю нашей страны с этой точки зрения можно посмотреть как на историю удачных или неудачных переводов. Это же, кстати, подтверждает и Эрнандо де Сото, который в своей «Загадке капитала» описывает неудачные реформы в развивающихся странах как политику прямолинейного калькирующего перевода законодательных концептов с языков более развитых стран. Но такие кальки просто не имеют предметных референтов в реальности развивающихся стран, эту предметную реальность, как он однажды заметил, лучше понимают собаки, охраняющие поля своих хозяев, чем юристы и реформаторы, говорящие на языках, которые звучат в аудиториях лучших университетов мира. Вопрос о переводе – это и принципиальный вопрос о фундаментальных особенностях человечества. Это конкуренция двух моделей, обе они сложились в эпоху формирования общества модерна, то есть где-то на рубеже XVIII–XIX веков. Одна их них настаивает на том, что человечество заговорит, наконец, на едином языке, другая исходит из того, что языков множество, они не вполне сводимы один к другому, более того, это многообразие является неотъемлемой особенностью человеческой культуры. Эти модели могут быть обнаружены и в более частных вопросах. Например, в сфере научной политики. В одном случае ученых поощряют писать на языке «единой науки» – сегодня таким языком считается английский. В другом случае существует понимание того, что языковое различие должно соблюдаться и поддерживаться, что национальный язык важен для культурного процесса, национального или мирового, что переводческая работа является важным моментом гуманитарной научной деятельности. Фридрих Шлейермахер, один из первых теоретиков перевода, в своей уже цитированной лекции 1813 года «О различных методах перевода» обращает внимание на то, что математика и естествознание, имеющие дело с вещами, относительно которых легко прийти к согласию, не сталкиваются со специфической проблемой перевода. Совсем иначе обстоят дела там, где нелегко прийти к очевидному согласию, где мы имеем дело с чувствами и мыслями, далекими от однозначной эмпирической или математической реальности.

Но дело не только в очевидности одних вещей и сложности других. Иоганну Вольфгангу Гёте принадлежат слова: «Кто не знаком с иностранными языками, тот не знает своего». Гёте говорит здесь о фундаментальном моменте, который со всей полнотой выявила современная философская герменевтика: мы знаем и понимаем сами себя, лишь когда встречаемся с Другим – с другим человеком, с другим языком, с другой культурой. Всякий, кто имел дело с редактурой текстов начинающих переводчиков, прекрасно знает, что ключевым моментом здесь является не знание иностранного языка как такового. Человек может быть билингвой, но не уметь переводить. Потому что работа по переводу – это работа прежде всего с тем языком, на который перевод осуществляется. С его лексическими и синтаксическими возможностями, с его историей, с его, как выражался Вильгельм фон Гумбольдт, «внутренней формой». Только решая проблему перевода, мы научаемся понимать ограничения и возможности своего собственного языка, своего понимания мира. Тогда исчезает иллюзия той тотальной прозрачности и понятности, в которой обычно живут люди, не сталкивающиеся с другим способом видеть мир, чувствовать его и наделять его смыслами. Сходная проблема имеем место и в нашем собственном языке, когда мы сталкиваемся с задачей исторического понимания, то есть пытаемся понять людей другой эпохи, другой социальной и культурной ситуации. Исторические исследования любого рода – в области культуры, искусства, социальной истории, – это также работа по переводу. Без включения в постоянное решение этой проблемы мы не можем научиться простой вещи: человеческий мир сложнее, чем тот, каким он кажется, пока мы беспрепятственно движемся в стихии одного языка.